gaisever (gaisever) wrote,
gaisever
gaisever

Category:

J. K. Jerome, Three Men in a Boat, Chapter VI

      Глава VI
     
      Кингстон. — Поучительные замечания о раннем периоде английской истории. — Поучительные наблюдения о резном дубе и жизни вообще. — Печальный случай Стиввингса-младшего. — Размышления об архаике. — Я забываю, что на руле. — Любопытные результаты. — Хэмптон-Кортский лабиринт. — Гаррис в роли проводника.
     
      Выдалось чудесное утро, как бывает поздней весной или ранним летом — что вам больше понравится, — когда нежный глянец травы и листвы наливается полной зеленью, а природа похожа на прелестную девушку в трепете смутных чувств на пороге зрелости.
      Старинные улочки Кингстона, сбегающие к воде, смотрелись в сиянии солнца весьма живописно. Сверкающая река с баржами, неспешно тянущимися по течению; зеленый бечевник; нарядные особняки на том берегу; Гаррис, кряхтящий за веслами в своем красно-оранжевом свитере; сумрачный старый дворец Тюдоров, маячащий вдалеке, — все это составляло столь солнечную картину, столь яркую и спокойную, столь полную жизни — и все же столь умиротворяющую, — что, хотя утро было в самом разгаре, я почувствовал как меня мечтательно убаюкивает, обволакивает созерцательным настроением.
      Я представлял Кингстон — или «Кёнингестун», как он назывался однажды, когда саксонские «кёнинги» короновались там*. Здесь перешел реку великий Цезарь, и на покатых холмах разбили свой лагерь римские легионы. Цезарь, как в поздние времена Елизавета*, останавливался здесь, похоже, на каждом углу (только он был приличнее доброй королевы Бесс — он не ночевал в трактирах).
      А она на трактирах была просто помешана, эта английская королева-девственница. В радиусе десяти миль от Лондона едва ли найдется хотя бы один хотя бы чем-то привлекательный кабачок куда бы она, в свое время, не заглянула, где бы не посидела, или не провела ночь*. Интересно, кстати, что́ если Гаррис, скажем, начнет новую жизнь, станет великим, добродетельным человеком, сделается премьер-министром и умрет — стали бы на трактирах к которым он благоволил вешать вывески: «Здесь Гаррис пропустил кружку горького»; «Здесь летом 1888-го Гаррис опрокинул пару шотландских со льдом»; «Отсюда в декабре 1886-го вышибли Гарриса»?
      Нет, таких мест было бы слишком много! Заведения порог которых он не переступал ни разу — вот они бы прославились. «Единственная пивная в Южном Лондоне где Гаррис не хлебнул ни глотка!» Народ повалил бы валом — посмотреть что там не так.
      Как, должно быть, ненавидел Кёнингестун слабоумный бедняга король Эдви*! Пир по случаю коронации оказался ему не по силам. Возможно кабанья голова нафаршированная цукатами пришлась ему не по вкусу (мне бы пришлась, я уверен), а мед и вино в него уже просто не лезли, но он удрал потихоньку с шумного кутежа, чтобы украсть тихий час при свете луны с любимой своей Эльгивой*.
      Возможно, взявшись за руки у окна, любовались они лунной дорожкой на водной глади реки, тогда как из далеких чертогов рваными шквалами смутного шума и гомона доносился неистовствующий разгул.
      Затем эти скоты — Одо и Сен-Дунстан* — врываются в тихую комнату, и осыпают непристойными оскорблениями ясноликую королеву, и волокут бедного Эдви обратно, в шумный гул пьяной свары.
      Прошли годы, и под грохот музыки войн рука об руку сошли в могилу и саксонские короли, и саксонское буйство. До поры до времени, величие Кингстона отошло — чтобы возродиться снова, когда Хэмптон-Корт стал дворцом Тюдоров и Стюартов*, а королевские баржи громоздились у берега с натянутыми якорными цепями, и щеголи в ярких плащах с важным видом спускались по лестницам, чтобы воскликнуть: «Эй, ну и корыто! Страх господень, чесслово».
      Многие из старинных домов в тех местах красноречиво повествуют о днях когда в Кингстоне находился двор, жили придворные и вельможи, когда по долгой дороге к воротам дворца день напролет бряцала сталь, гарцевали скакуны, шуршали шелка и бархат, мелькали лица красавиц. От этих больших просторных домов, от зарешеченных фонарей-окон, от огромных каминов и остроконечных крыш веет временем длинных чулок и коротких камзолов, шитых жемчугом перевязей, вычурных клятв. Эти дома возводились в те дни когда «люди знали как строить». Твердый красный кирпич со временем только окреп, а дубовые лестницы не скрипят и не крякают, когда вы норовите спуститься не привлекая внимания.
      Говоря о дубовых лестницах вспоминаю великолепную лестницу резного дуба в одном из домов Кингстона. Сейчас этот дом — лавка на рыночной площади, но некогда, очевидно, был особняком какой-то большой персоны. Один мой друг, живущий в Кингстоне, однажды зашел туда купить шляпу, засунул, по невнимательности, руку в карман и расплатился наличными.
      Лавочник (который моего друга знал) сначала, естественно, пришел в некоторое замешательство*. Быстро, однако, оправившись, и чувствуя, что в поощрение такого рода вещей что-то следует предпринять, он спросил нашего героя не хотел бы тот осмотреть образец превосходной старинной дубовой резьбы. Мой друг отвечал, что хотел бы; лавочник, таким образом, провел его через лавку и повел вверх по лестнице. Перила лестницы представляли собой грандиозный образец мастерства, а стена до самого верха была украшена дубовой панелью — с такой резьбой которая сделала бы честь любому дворцу.
      С лестницы они попали в гостиную — большую яркую комнату, оклеенную несколько ошеломляющими, но бодренькими голубенькими обоями. Более в апартаментах, однако, ничего примечательного не наблюдалось, и мой друг поинтересовался зачем его сюда привели. Хозяин подошел к обоям и постучал по ним. Они издали деревянный звук.
      — Дуб, — пояснил он. — Сплошь резной дуб, до самого потолка, точь-в-точь как на лестнице.
      — Великий Цезарь! — возопил мой приятель. — Вы что, хотите сказать, что залепили дубовую резьбу вот этими голубенькими бумажками?
      — Ну да, — был ответ. — И стало мне это в копеечку. Сначала, конечно, пришлось обить ее досками. Но зато сейчас в комнате весело. А было угрюмо — просто ужас какой-то.
      Не могу сказать, что я совершенно его порицаю (что, несомненно, должно его сильно утешить). С его точки зрения — то есть с точки зрения обычного домовладельца, стремящегося по мере возможного не тяготиться жизнью, но не с точки зрения маньяка-антиквара — правда на его стороне. На резной дуб очень приятно взглянуть, немного резного дуба приятно иметь, но, вне всяких сомнений, жить в нем как-то тяжеловато (если, конечно, он не является предметом вашего помешательства). Ведь это все равно, что жить в церкви.
      Нет. В нашем случае грустно то, что у лавочника, которого резной дуб не интересует, резным дубом украшена вся гостиная, в то время как люди которых резной дуб как раз интересует — принуждены платить за него ужасные деньги. И это, похоже, правило в нашем мире. У каждого есть то что ему не нужно, а у других есть все что нужно ему.
      У женатых есть жены, которые им вроде как не нужны, а молодые холостяки плачутся, что никак не могут женой обзавестись. У бедняков, едва сводящих концы с концами, бывает по восемь здоровых детей. Богатые старые парочки, которым некому оставить свои деньжищи, умирают бездетными.
      А взять девушек и поклонников. Девушкам у которых поклонники есть они не нужны. Они говорят, что обойдутся без них, что те им только надоедают, и почему бы им не пойти и не полюбить мисс Смит, или мисс Браун, которые невзрачны, в годах, и у которых поклонников нет? Им самим поклонники не нужны. Замуж они выходить не собираются.
      Но нет, об этом лучше не думать; от этого становится так прискорбно.
      У нас в школе был мальчик, мы звали его Сэнфорд-и-Мертон*. Его настоящее имя было Стиввингс. Это был самый исключительный тип какой мне вообще попадался. Я подозреваю он действительно любил учиться. Он получал ужасные головомойки за то, что читал по ночам в постели греческие тексты; что же касается французских неправильных глаголов — удержать его от таких не было просто никакой возможности. Он был полон диких противоестественных представлений в том смысле, что обязан стать честью родителей и славой школы. Он томился жаждой получать награды, стать взрослым и благоразумным — был просто напичкан малоумными предрассудками подобного рода. Я никогда не встречал такого диковинного создания — но безобидного, заметьте, как неродившееся дитя.
      И этот мальчик в среднем два раза в неделю заболевал и не ходил в школу. Таких заболевающих мальчиков как этот Сэнфорд-и-Мертон больше не существовало. Если в радиусе десяти миль появлялась какая-нибудь известная науке зараза, он ее хватал, и хватал очень серьезно. Он подцеплял бронхит в разгар июльского зноя, а сенную лихорадку — на Рождество. После шести недель засухи его свалит с ног ревматизм, а если он выйдет на улицу в туманный ноябрьский день, то вернется домой с солнечным ударом.
      Как-то раз его, бедолагу, положили под общий наркоз, повыдирали все зубы и вручили вставные челюсти — так страшно он страдал зубной болью (на смену которой явилась невралгия и боль в ушах). Простуда не покидала его никогда (за исключением одного случая, когда девять недель он провалялся со скарлатиной). У него всегда было что-нибудь отморожено. Большая холерная эпидемия 1871-го обошла только наши места. Во всем округе был зарегистрирован единственный случай — холерой заболел юный Стиввингс.
      Когда он заболевал, ему приходилось оставаться в постели, кушать цыплят, заварные пирожные, и парниковый виноград. И он лежал и рыдал — потому что ему не позволяли писать латинские упражнения и отбирали немецкую грамматику.
      А мы, прочая ребятня, — которые пожертвовали бы десятью семестрами школьной жизни чтобы поболеть хотя бы денек, которые не имели абсолютно никакого желания дать родителям повод пофорсить своими чадами, — мы не могли добиться даже того чтобы у нас свело шею. Мы торчали на сквозняках, но это лишь укрепляло и освежало нас. Мы хватали всякую дрянь, чтобы нас рвало, но только толстели и дразнили себе аппетит. Чего только мы не изобретали, но все было без толку — пока не начинались каникулы. Тогда, в тот же день как нас распускали, мы простужались и подхватывали коклюш, и заболевали чем только можно. И так длилось до следующего семестра, когда, несмотря на всю нашу тактику, мы вдруг выздоравливали и чувствовали себя замечательно как никогда.
      Такова жизнь. А мы лишь некие злаки, которых косят, кладут в печь и пекут*.
      Возвращаясь к вопросу о резном дубе; у них, у наших прапрадедов, представления об эстетическом и прекрасном, должно быть, были весьма высоки. Все наши сегодняшние сокровища — всего лишь обычные пустяковины трехсот-четырехсотлетней давности. Интересно — присутствует ли в старых суповых тарелках, пивных кружках и свечных щипцах, столь нами сегодня ценимых, подлинная красота — иль то всего лишь ореол эпохи, озаряющий их своим сиянием, который в наших глазах придает этим вещам очарование? Старинный голубой фарфор*, которым мы обвешиваем стены в качестве украшения, пару веков назад был обыкновенной домашней посудой. А розовенький пастух и желтенькая пастушка — которых мы пускаем по кругу, чтобы все захлебывались от восторга, делая вид, что в этом соображают, — были никчемными каминными безделушками, которые мамаша восемнадцатого столетия сунет пососать ребенку когда тот заплачет.
      Будет ли так оно в будущем? Всегда ли дешевые безделушки вчерашнего дня будут превозноситься как сокровища дня сегодняшнего? Станут ли сильные мира сего в две тысячи таком-то году рядами развешивать над камином обеденные тарелки с орнаментом из ивовых веточек? Будут ли белые чашки с золотым ободком и прелестным золотым цветочком внутри (неизвестного науке вида), которые наша Мэри бьет теперь не моргнув глазом, — будут ли они бережно склеены, выставлены на полочку, и никто кроме самой хозяйки не посмеет стирать с них пыль?
      Вот фарфоровая собачка, украшающая спальню у меня на квартире. Она беленькая. Глазки голубенькие. Носик изысканно розовый, с крапинками. Шейка мучительно вытянута; на морде написано добродушие граничащее с идиотизмом. Я сам собачкой не восхищаюсь. Могу сказать, что как произведение искусства она меня раздражает. Мои невменяемые приятели над нею глумятся, и даже собственно моя хозяйка к собачке не питает восторга, а присутствие ее оправдывает тем обстоятельством, что это подарок тетушки.
      И ведь более чем вероятно, что в двадцать первом столетии эту собачку где-нибудь откопают, без ног и с отбитым хвостом, и продадут как образчик старинного фарфора, и засунут в стеклянный шкаф. И люди будут ходить вокруг и восхищаться ею. Они будут поражены дивной глубиной цвета на носике, и будут строить гипотезы насчет того сколь великолепной, вне всяких сомнений, была утраченная доля хвоста.
      Мы, в наше время, прелести этой собачки не наблюдаем. Мы слишком к ней пригляделись. Это как закат солнца, как звёзды — очарование их не исполняет благоговением, потому что они привычны глазам. Так и с этой фарфоровой собачонкой. В 2288-м люди будут захлебываться над ней от восторга. Производство таких собачек превратится в «утраченное мастерство». Наши потомки будут удивляться тому как нам удавалось творить подобные чудеса, и рассуждать о том насколько мы были искусны. Про нас будут вещать, с восторженным трепетом: «Эти великие мастера древности, которые процветали в девятнадцатом столетии, и создавали таких фарфоровых собачек».
      Вышивку сделанную старшей дочерью в школе будут называть «гобеленом викторианской эпохи», и ей не будет цены. За кувшинами из сегодняшних придорожных трактиров (синие с белым, все в трещинах и щербатые) будут гоняться; их будут продавать на вес золота, а богачи будут использовать их в качестве чаш для крюшона. Японские же туристы будут скупать все эти «презенты из Рэмсгейта» и «сувениры из Маргейта», избегшие уничтожения, и тащить с собой в Иеддо как образец древней английской редкости.
      Здесь Гаррис отбросил весла, поднялся со скамьи, лег на спину и растопырил в воздухе ноги. Монморанси взвыл, сделал сальто, а верхняя корзина подпрыгнула, и из нее вывалилось содержимое.
      Я был до некоторой степени удивлен, но самообладания не потерял. Я сказал, довольно благодушно:
      — Эй! Вы что это там?
      — Мы что это там? Ах ты...
      Нет, по зрелом размышлении я не повторю того что огласил Гаррис. Меня можно винить, это я признаю́, но оправдать неистовства языка и непристойности выражений (особенно со стороны человека получившего такое скрупулезное воспитание какое, как мне известно, получил Гаррис) невозможно ничем. Я размышлял об ином и, как всякий может без труда догадаться, забыл, что сижу на руле, в результате чего мы изрядно перемешались с бечевником. Какое-то время было трудно определить что было мы, а что — миддлсекский берег Темзы, но вскоре мы с этим разобрались, и отъединились.
      Гаррис тем не менее заявил, что поработал достаточно, и что теперь моя очередь. Я, раз уж мы оказались на берегу, вылез, взялся за бечеву, и повел лодку мимо Хэмптон-Корта.
      Что за милая старая стенка тянется здесь вдоль реки! Всякий раз проходя мимо, я испытываю благодать от одного ее вида. Такая живая, веселая, славная старая стенка! Какое очаровательное зрелище! Тут по ней вьется лишайник, там она поросла мхом; робкая юная виноградная лоза выглядывает здесь над краем — посмотреть что творится на оживленной реке; чуть дальше свисает гроздьями старый неброский плющ. На каждые десять ярдов — по полсотни цветов, тонов и оттенков. Если бы я рисовал и умел писать красками, я бы, конечно, сделал прелестный набросок. Я часто думал о том, что хотел бы жить в Хэмптон-Корте. Здесь так мирно и тихо; так славно здесь побродить ранним утром, когда на ногах еще немного людей.
      Впрочем, не думаю, что если дойдет до дела, мне здесь реально понравится. По вечерам здесь страшно уныло и хмуро, когда лампа бросает на стену жуткие тени, а эхо далеких шагов звенит по холодным каменным коридорам, то приближаясь, то замирая вдали; повсюду смертельная тишина, и только стучит ваше сердце.
      Мы — создания солнца, мы, мужчины и женщины. Мы любим свет и жизнь. Вот мы и торчим толпой в городах, а на деревне с каждым годом становится все пустыннее. При свете солнца — днем, когда Природа вокруг жива и деятельна, — просторные склоны и густые леса нас привлекают. А ночью, когда мать-Земля отправляется спать, а мы остаемся бодрствовать, — о! Мир наводит такую тоску, и нам становится страшно, как детям в пустом тихом доме. Тогда мы сидим и рыдаем, и вожделеем залитых фонарями улиц, и звука человеческих голосов, и пульса человеческой жизни. Нам так беспомощно и ничтожно в великом безмолвии, когда темный лес шелестит в ночном ветре. Вокруг столько призраков, и их молчаливые вздохи вселяют в нас такую печаль... Давайте же собираться в больших городах, палить огромнейшие костры из миллионов газовых рожков, кричать, петь хором, и быть героями.
      Гаррис спросил случалось ли мне бывать в Хэмптон-Кортском лабиринте*. Он сказал, что как-то раз туда заходил, чтобы показать кое-кому как его проходить. Он изучил лабиринт по карте, и тот оказался простым до глупости — и вряд ли стоил двух пенсов которые взимались за вход. Гаррис сказал, что карту, должно быть, составляли ради насмешки; на лабиринт она была не похожа ни капли, и только сбивала с толку. Повел туда Гаррис своего кузена-провинциала. Он сказал:
      — Мы просто зайдем, чтобы ты мог рассказывать, что здесь побывал. А здесь все элементарно. Называть это лабиринтом просто глупость. Ты все время поворачиваешь направо. Просто обойдем его за десять минут и пойдем закусить.
      Вскоре после того как они вошли, им встретились люди которые, по их словам, крутились там уже три четверти часа, и были сыты аттракционом по горло. Гаррис сказал, что, если им хочется, они могут пойти за ним; он, мол, только зашел, обойдет лабиринт и снова выйдет. Те заявили, что это весьма любезно с его стороны, пристроились следом и двинулись.
      По дороге они подбирали всяких других людей, которым также хотелось с этим покончить, и таким образом сосредоточили всех находившихся в лабиринте. Несчастные, расставшиеся со всякой надеждой выбраться, увидеть дом и друзей снова, при виде Гарриса и его команды воодушевлялись и присоединялись к процессии, благословляя его. Гаррис сказал, что, по его оценке, за ним увязалось человек, наверно, двадцать; а одна женщина с ребенком, проведшая в сооружении целое утро, пожелала, опасаясь потерять Гарриса, взять его за руку.
      Тот неизменно поворачивал вправо, но так продолжалось и продолжалось, и кузен предположил, что лабиринт, как видно, очень большой.
      — Один из самых обширных в Европе, — подтвердил Гаррис.
      — Должно быть, так, — отвечал кузен. — Ведь мы прошли уже добрых две мили.
      Гаррис и сам начал подумывать, что все это как-то странно, но продолжал до тех пор пока шествие, наконец, не наткнулось на половинку булочки валявшуюся на земле, и кузен не побожился, что семь минут назад ее видел. Гаррис сказал: «Не может быть!» — а женщина с ребенком воскликнула: «Как это не может?» — так как сама же отобрала эти полбулочки у ребенка, и бросила здесь как раз перед тем как встретиться с Гаррисом. При этом она добавила, что весьма сожалеет о том, что это произошло, и озвучила мнение, что он самозванец. Это привело Гарриса в бешенство, и он вытащил план и разъяснил собственную теорию.
      — Карта — это, конечно, здорово, — сказал кто-то, — вот только бы знать где мы на карте сейчас.
      Гаррис себе этого не представлял, и предложил, в качестве наилучшей альтернативы, отправиться назад ко входу, чтобы начать все сначала. Предложение начать все сначала большого энтузиазма не вызвало, но в отношении целесообразности возвращения назад ко входу возникло полное единодушие. И они повернулись, и опять поплелись за Гаррисом, в обратном направлении. Прошло еще минут десять, и они оказались в центре.
      Гаррис сначала вознамерился изобразить дело так, что этого и добивался. Но у толпы был такой угрожающий вид, что он решил представить все чистой случайностью.
      Так или иначе, теперь у них было с чего начинать. Зная теперь где находятся, они справились по карте заново. Все дело показалось простым, проще некуда, и они двинулись в третий раз.
      И через три минуты снова оказались в центре.
      После этого они просто больше никуда не могли попасть. Куда бы они ни пошли, их все равно приводило назад, в середину. Это стало настолько привычным, что кое-кто становился там, дожидаясь пока остальные обойдут круг и вернутся. Спустя какое-то время Гаррис опять развернул карту, но вид этого документа только привел массы в ярость, и Гаррису посоветовали употребить его на папильотки. По признанию Гарриса, он не мог избавиться от ощущения, что, до известной степени, популярность утратил.
      Наконец они все сошли с ума и воззвали к сторожу. Сторож пришел, взобрался снаружи на лесенку и стал выкрикивать указания. Только к тому времени у них у всех в голове образовался такой сумбур, что они не могли сообразить вообще ничего, и сторож велел им оставаться на месте, сообщив, что сейчас придет сам. Они сбились в кучу и стали ждать, а сторож спустился и ступил внутрь.
      Как нарочно, сторож оказался юнцом и новичком в своем деле; очутившись внутри, он не смог их найти, бродил вокруг да около, пытаясь до них добраться, а потом потерялся сам. Сквозь изгородь им было видно как он носится здесь и там. Вот он увидит их и бросится к ним навстречу; они прождут его минут пять, после чего он снова появится точно на том же месте, и спросит куда же это они подевались.
      Чтобы выбраться, им пришлось дожидаться с обеда кого-то из опытных сторожей. Гаррис сказал, что, насколько он может судить, лабиринт очень занятный, и мы решили, что на обратном пути попробуем затащить туда Джорджа.
     
      ПРИМЕЧАНИЯ
     
      Когда саксонские «кёнинги» короновались там. Буквальное значение «Кёнингестун» на староанглийском — «королевская усадьба». Здесь короновались как минимум семь саксонских королей, от Эдуарда Старшего до Этельреда Неразумного. Каменный блок у которого происходили коронации сохранился, и находится у ратуши г. Кингстон-эпон-Темз.
      Как в поздние времена Елизавета. Елизавета I (1533—1603) — королева Англии, Франции (формально), и Ирландии с 1558. Известна также как «королева-девственница» (так как «из государственных соображений» не была замужем); имела прозвище Добрая Бесс. Здесь и далее — ирония в отношении слабости англичан к «историческим местам» и «историческим преданиям». Когда во 2-й половине XIX в. в Англии стал развиваться туризм, всякая придорожная гостиница и трактир рекламировались их хозяевами как место где останавливалось какое-нибудь историческое лицо.
      Не заглянула, где бы не посидела, или не провела ночь. Королева, возможно, останавливалась в одной-двух гостиницах; теперь каждое окрестное заведение утверждает, что это случилось именно у них.
      Как, должно быть, ненавидел Кёнингестун слабоумный бедняга король Эдви... чтобы украсть тихий час при свете луны с любимой своей Эльгивой... Затем эти скоты — Одо и Сен-Дунстан. Подразумевается известный исторический эпизод, когда король Эдви Справедливый (941—959; король с 955) завязал вражду с Дунстаном, архиепископом Кентерберийским (909—988; архиепископ с 960). В день коронации король Эдви не явился на встречу дворян. Разыскав юного короля, Дунстан обнаружил его в интимном обществе Этельгивы, девушки знатного рода. Когда Эдви отказался идти с Дунстаном на встречу, архиепископ пришел в бешенство, поволок короля силой, и потребовал чтобы тот отказался от «этой шлюхи». Затем, осознав, что рассердил короля не на шутку, поспешил укрыться в своем монастыре. Однако Эдви, подстрекаемый Этельгивой, ворвался в монастырь и разграбил его. Хотя Дунстану удалось бежать, он не возвращался в Англию до самой смерти короля 1 октября 959. Вместе с Дунстаном фигурирует Одо Суровый (ум. 958; архиепископ Кентерберийский с 941), который собственно короновал короля Эдви в начале 956.
      Когда Хэмптон-Корт стал дворцом Тюдоров и Стюартов. Хэмптон-Корт — королевская резиденция с 1505 по 1760. В 1505 лорд-гофмейстер Генриха VII Джайлс Добени арендовал здание в качестве дворца для приемов; в 1760 Георг III, придя к власти, вернул резиденцию в Лондон.
      Лавочник (который моего друга знал) сначала, естественно, пришел в некоторое замешательство. Во время Джерома и в начале XX в. в Англии у постоянных покупателей в лавке обычно имелся «кредит», который покрывался один или два раза в месяц, в зависимости от того как покупатель получал жалование.
      Мы звали его Сэнфорд-и-Мертон. «Sanford and Merton» — детская книга (авт. Томас Дэй, 1748—1789); публиковалась с 1783 по 1789. Сэнфорд и Мертон — имена главных героев: испорченный «плохиш», сын богача Мертон, и правильный умница, сын бедного фермера Сэнфорд. В свое время считалась «одной из самых смешных книг восемнадцатого столетия»; в наши дни в Англии малоизвестна.
      А мы лишь некие злаки, которых косят, кладут в печь и пекут. Ср. Матф. 6, 30 и Лук. 12, 28: «Если же траву полевую, которая сегодня есть, а завтра будет брошена в печь, Бог так одевает, кольми паче вас, маловеры».
      Старинный голубой фарфор. Заводской фарфор XVIII в. с изображениями различных предметов обихода, цветов, и с орнаментом в голубых и синих тонах.
      Гаррис спросил случалось ли мне бывать в Хэмптон-Кортском лабиринте. Хэмптон-Кортский лабиринт — «садовый» лабиринт на территории Хэмптон-Корта, дворцово-паркового комплекса в Лондоне. Высажен в 1689/1695-м, изначально как небольшой грабовый сад для короля Вильгельма III. Функционирует до сих пор.
Tags: Джером
Subscribe
  • Post a new comment

    Error

    Anonymous comments are disabled in this journal

    default userpic
  • 0 comments